шал какой-то странный сдавленный звук, невыраженный крик, будто надломилось что-то, что уже давно дало трещину. Веревка в руке курда не натянулась с обычной силой, а лишь задрожала, затрепетала, словно в пойманном уже не было ни тепла, ни жара. Прыгнув, он потянул веревку, ловко, одним движением связал пойманного большой петлей по рукам и еще ногой надавил ему на грудь, не понимая, отчего это сильный, крепкий на вид человек поддался ему так безропотно, не бился, не кричал, а лишь хрипел, свистел, пытаясь глотать воздух.
Этот слабый свист, смутный возглас обреченного человека были так сладостны дня слуха курда, так взбадривали его, что ему не терпелось уже сейчас одним ударом копья прикончить его,— никогда еще не ловил он так легко, никогда еще человеческая жизнь не казалась ему такой ничтожной, уже надтреснутой, такой соблазнительно податливой. От мысли этой пересохло у него во рту, да так, что казалось, язык распух.
Курд поднял было копье, но вдруг увидел, как блестит, звенит золото— монеты, выпрыгивая из-под рубашки пойманного, катятся к воде.
Он бросился на землю и пополз; лошадь заржала, метнулась в сторону, пытаясь высвободиться от привязи. А Джалалиддин, уже справившись с первым страхом, сидел, связанный, с презрительной усмешкой наблюдая за тем, как курд заталкивает монеты за пояс штанов.
Джалалиддин уже все понял. За что, за какие грехи? Почему не погиб он славно, в бою, или, на худой конец, загнанный, как отец, куда-нибудь на остров, на руках близких? По-разному он представлял свой конец, но только не у ног разбойника...
Курд, однако, хотя и любил золото, но не терял голову при его виде— он-то первым и услышал постороннее движение в зарослях и застыл, всматриваясь и сжимая в руке копье. Два всадника выпрыгнули к воде, криками « ап! ап!» сдерживая коней, и курд, узнав в одном из них своего вожака Мустафу, встал в напряженной позе в предчувствии дурного, непрерывно моргая.
Эти двое тоже узнали своего, но Мустафа, едущий всю дорогу злой, не пожелал с ним разговаривать. От самых ворот Майафарикин а, откуда они выехали утром, он тягостно молчал, думая лишь о том, как отомстить Гази, не уступившему его просьбе и,
133