мости, которая была равно обременительна как для правителя, так и для полководца.
Ночью они подъехали к Амиду, но в город въезжать не стали, расположились лагерем по эту сторону реки; недалеко от моста, чтобы быстро переправиться, если появятся вдруг монголы. Никто не верил, что монгольские кони, непривычные к горным тропам, настигнут их здесь, но Масуд на всякий случай распорядился, чтобы не закрывали на ночь городские ворота.
Султан пил с Масудом и, хмельной, вдруг сделался насмешливым и стал кривляться, да так, словно все отодвинулось от него— смертельная опасность, дурные предчувствия, а сам он ни во что не ставит свое положение государя и плюет на все заговоры и интриги, на аль-Рум и на место под солнцем, и смеялся он странно, будто кривился от боли, все время подмигивал Ур-хану, единственному эмиру, который все еще хранил ему верность. И кривлялся он, и подзадоривал как бы с умыслом, желая скрыть что-то неприятное, даже позорное. И было это поведение не пьяного, а скорее шута или колдуна, проницательного и трезвого, понявшего вдруг смысл всего и содрогнувшегося от этого понимания...
Едва поднес он ко рту кубок с вином, чуть не поперхнулся, но сумел глотнуть, запить вином слезу, которая неожиданно подкатила к горлу. Чтобы справиться с неприятным ощущением, Джалалиддин толкнул в бок Масуда:
— Ну, а жена— ха-ха-ха?! которую увел этот... из аль-Рума... Мошенник отпетый... как его назвать? безбожник...
— Ей было шестнадцать,— с непонятным достоинством сообщил Масуд.— Бухарская звезда...
— Луна,— вдруг поправил его угрюмо султан.— Ай, луна, луна...
Близко к полуночи к нему в шатер втолкнули женщину. Она лишь коротко глянула в сторону султана, когда переступала порог, а потом стояла, насупившись, будто равнодушная ко всему, простая, грубая. Ее поймали недалеко отсюда, гнала она заблудившуюся овцу домой.
Джалалиддин морщился досадливо, глядя на ее босые грязные ноги, и хотя протянул уже в ее сторону кубок вина, но еще не
123